Так… И где же искать душу Радиоведущей? А вдруг Дьявол ошибался?
Это он мог на каждого грешника полюбоваться — имел право. Крохотное сознание, каким бы маленьким оно ни было, и то занимало какую-то часть его пространства. А другому — злорадствующее любопытство. Пока она не видела ни одного намека на жизнь. Да и кто из людей стал бы добровольно поднимать свой Ад, когда мог отсидеться на могиле, оставаясь относительно здоровым? И она бы не стала, если бы не Дьявол и Борзеевич, которые в один голос утверждали, что Ад — это круто… Убедить они могли кого угодно.
Не круто, больной надо быть… Причем, буквально.
Аборигены земли Дьявола Ад не жаловали и обходили десятой стороной, спускаясь лишь по необходимости и наполовину. Он для них не существовал, Ад приходил с человеком. Свой Ад для них остался в прошлом. Но могли посмотреть и ужаснутся, как когда положили ее на плиту посреди озера. Даже черти не видели Ада, искреннее полагая, что, вытаскивая полчища врагов человека, облегчают его роды. Из замысла в промысел.
И кто мог выжить в огне среди камней?
Черт куда-то запропастился.
— Как же я найду то, что не мне принадлежит?! — Манька поправила на груди крест крестов и заложила руки за спину, не имея карманов. Теперь она была голой.
И вдруг вокруг все зашевелилось, будто Ад вздохнул…
Горная гряда будто бы расслоилась, отверзнув внутренности. Ландшафт стал призрачным, и вроде была земля, ступала она по ней, но пропускала в себя — Манька уже не шла, а летела в толще Тверди. Медные своды снова поменялись с землей местами, обломки неба пали на каменные выступы, вызвав обвалы, а в образовавшихся просветах она увидела такую Тьму, которая была еще темнее, чем глаза Дьявола…
Во Тьме горел человек.
Чем дольше и пристальней она смотрела на человека, тем ближе он становился. Даже идти не пришлось, она приблизилась к нему взглядом…
Странно было смотреть на человека, который говорил на разные голоса, каждый раз так убедительно, что даже ей, видавшей виды, становилось не по себе. Хвалился и хвалил, жаловался и ругался, обращаясь к людям, которых видел только он, и проклинал, и стыдил, и вразумлял, не замолкая ни на минуту.
Манька сразу вспомнила уроки Дьявола, когда он учил ее находить язычников во языцах, давая волю языку, внимательно вслушиваясь в свой бред. Так она отлавливала своих и чужих. Люди селились в земле человека, нередко оставаясь вне видимости, когда земля приберегала их для собственных нужд, чтобы иметь голос, когда вдруг молитва сознания не была услышана собеседником. Поначалу было тяжело, язык все время норовил успеть за землей, повторяя вслух собственную мысль, но когда потренировалась, развязался — и чутко приник ко всякой молитве. Развязавшийся язык молотил и молотил, порой на иностранном языке, да так бойко, будто всю жизнь только на нем и говорил. Манька не переставала удивляться, сколько носит в себе Благодетелей. Не то, чтобы на разные голоса, голос был свой, но по тону, по всплеску эмоций она чувствовала, кто пришел изъяснить свою волю или пособачить ее, иногда узнавая того или иного человека. Чужой Бог избирательно вынимал обрывки упущенной памяти, чтобы приложить к себе самому. Видимо, чтобы заставить думать в нужном направлении. Узнанные люди никогда не возвращались, они становились как память. Неузнанные еще долго испытывали внутренность, пока человек не становился, как целое. В руках чужого Бога даже самые безобидные люди становились опасными.
Так однажды из уст вышла женщина, с которой, будучи еще маленькой, Маньке довелось лежать в одной палате. За василькового цвета глаза женщина ласково называла ее синичкой. После Манька часто смотрелась в зеркало, радуясь, что хоть кому-то смогла понравится, и жалела, что женщина умерла. Вряд ли она хоть как-то обидела бы ее. И сразу стало ясно: многие люди, которых она доставала, к Благодетельнице и к вампиру отношения не имели — но тот, кто использовал их (возможно, древний вампир), имел власть над всею ее памятью.
К своему удивлению, Манька вдруг обнаружила явное различие в речах язычников, которые обращались из нее, и из человека перед нею, невольно прислушиваясь к его бормотанию. На ее сторону вампиры в выражениях не стеснялись, наоборот, обращаясь друг к другу иной раз грубо, с окриками, взаимными обвинениями и предостережениями. Им хотелось жить, и жить красиво — и речи укладывались в давление и предостережения, в переживания о себе, о человеке, который вдруг проявлял странное желание слинять или обратиться не в ту сторону, куда направлял взгляд вампир. Не так часто они интересовались высокими материями, еще реже говорили что-то доброе — практически никогда.
Это что же, она выдавливала людей не из своей земли, а из земли вампира?!
Не удивительно, земля вампира хранила не только боль вампира, но и ее дрему. Та женщина глубоко запала в душу. А, может быть, часть сказанного прошла мимо сознания, все же привезли ее не смертельно, но больную.
Человек был, как огонь — лава обрисовала контуры его тела, напоминая головню, которая освещала лишь себя самою, напоминая статую, раскаленную докрасна. Порой муки головни казалась ужасными: лицо искажалось болью, в глазах застывала тоска — и тогда губы его шевелились и что-то бормотали под нос, взывая и призывая, то нежно и ласково, то страстно, то яростно, будто человек был не один. Порой он был мертв, сам он молчал, но кто-то другой продолжал жить вместо него, голоса продолжали говорить. На этот раз голоса менялись до неузнаваемости. Голова его то склонялась, оставляя почти без чувств, то вдруг приподнималась, исторгая с уст страстные призывы, и он протягивал кому-то руки, или молился, или тихо улыбался, словно получив дары, иногда радовался, словно ребенок, и манил, и выманивал, подавая надежды. Совсем как покойники, закрытые в потайной комнате избы. Но у тех лица оставались как у одного человека, а у этого и лицо было неодинаковым, будто в теле жил не один человек, а сразу несколько — и мужчины, и женщины, и внезапно все они, или по одному становились человеком.